Неточные совпадения
Милон. А я завтра же, проводя вас,
поведу мою команду. Теперь
пойду сделать
к тому распоряжение.
Правдин. Не бойтесь. Их, конечно,
ведет офицер, который не допустит ни до какой наглости.
Пойдем к нему со мной. Я уверен, что вы робеете напрасно.
Переодевшись без торопливости (он никогда не торопился и не терял самообладания), Вронский
велел ехать
к баракам. От бараков ему уже были видны море экипажей, пешеходов, солдат, окружавших гипподром, и кипящие народом беседки.
Шли, вероятно, вторые скачки, потому что в то время, как он входил в барак, он слышал звонок. Подходя
к конюшне, он встретился с белоногим рыжим Гладиатором Махотина, которого в оранжевой с синим попоне с кажущимися огромными, отороченными синим ушами
вели на гипподром.
В столовой он позвонил и
велел вошедшему слуге
послать опять за доктором. Ему досадно было на жену за то, что она не заботилась об этом прелестном ребенке, и в этом расположении досады на нее не хотелось итти
к ней, не хотелось тоже и видеть княгиню Бетси; но жена могла удивиться, отчего он, по обыкновению, не зашел
к ней, и потому он, сделав усилие над собой,
пошел в спальню. Подходя по мягкому ковру
к дверям, он невольно услыхал разговор, которого не хотел слышать.
Воз был увязан. Иван спрыгнул и
повел за повод добрую, сытую лошадь. Баба вскинула на воз грабли и бодрым шагом, размахивая руками,
пошла к собравшимся хороводом бабам. Иван, выехав на дорогу, вступил в обоз с другими возами. Бабы с граблями на плечах, блестя яркими цветами и треща звонкими, веселыми голосами,
шли позади возов. Один грубый, дикий бабий голос затянул песню и допел ее до повторенья, и дружно, в раз, подхватили опять с начала ту же песню полсотни разных, грубых и тонких, здоровых голосов.
30 сентября показалось с утра солнце, и, надеясь на погоду, Левин стал решительно готовиться
к отъезду. Он
велел насыпать пшеницу,
послал к купцу приказчика, чтобы взять деньги, и сам поехал по хозяйству, чтобы сделать последние распоряжения перед отъездом.
Алексей Александрович
велел подать чай в кабинет и, играя массивным ножом,
пошел к креслу, у которого была приготовлена лампа и начатая французская книга о евгюбических надписях.
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы
шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога
вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь
к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
«Есть еще одна фатера, — отвечал десятник, почесывая затылок, — только вашему благородию не понравится; там нечисто!» Не поняв точного значения последнего слова, я
велел ему
идти вперед, и после долгого странствовия по грязным переулкам, где по сторонам я видел одни только ветхие заборы, мы подъехали
к небольшой хате, на самом берегу моря.
— А зачем же так вы не рассуждаете и в делах света? Ведь и в свете мы должны служить Богу, а не кому иному. Если и другому кому служим, мы потому только служим, будучи уверены, что так Бог
велит, а без того мы бы и не служили. Что ж другое все способности и дары, которые розные у всякого? Ведь это орудия моленья нашего: то — словами, а это делом. Ведь вам же в монастырь нельзя
идти: вы прикреплены
к миру, у вас семейство.
Буянов, братец мой задорный,
К герою нашему подвел
Татьяну с Ольгою; проворно
Онегин с Ольгою
пошел;
Ведет ее, скользя небрежно,
И, наклонясь, ей шепчет нежно
Какой-то пошлый мадригал
И руку жмет — и запылал
В ее лице самолюбивом
Румянец ярче. Ленский мой
Всё видел: вспыхнул, сам не свой;
В негодовании ревнивом
Поэт конца мазурки ждет
И в котильон ее зовет.
«Ах! няня, сделай одолженье». —
«Изволь, родная, прикажи».
«Не думай… право… подозренье…
Но видишь… ах! не откажи». —
«Мой друг, вот Бог тебе порука». —
«Итак,
пошли тихонько внука
С запиской этой
к О…
к тому…
К соседу… да
велеть ему,
Чтоб он не говорил ни слова,
Чтоб он не называл меня…» —
«Кому же, милая моя?
Я нынче стала бестолкова.
Кругом соседей много есть;
Куда мне их и перечесть...
Погодя немного минут, баба в коровник
пошла и видит в щель: он рядом в сарае
к балке кушак привязал, петлю сделал; стал на обрубок и хочет себе петлю на шею надеть; баба вскрикнула благим матом, сбежались: «Так вот ты каков!» — «А
ведите меня, говорит, в такую-то часть, во всем повинюсь».
Поутру пришли меня звать от имени Пугачева. Я
пошел к нему. У ворот его стояла кибитка, запряженная тройкою татарских лошадей. Народ толпился на улице. В сенях встретил я Пугачева: он был одет по-дорожному, в шубе и в киргизской шапке. Вчерашние собеседники окружали его, приняв на себя вид подобострастия, который сильно противуречил всему, чему я был свидетелем накануне. Пугачев весело со мною поздоровался и
велел мне садиться с ним в кибитку.
Я пришел
к себе на квартиру и нашел Савельича, горюющего по моем отсутствии.
Весть о свободе моей обрадовала его несказанно. «
Слава тебе, владыко! — сказал он перекрестившись. — Чем свет оставим крепость и
пойдем куда глаза глядят. Я тебе кое-что заготовил; покушай-ка, батюшка, да и почивай себе до утра, как у Христа за пазушкой».
Через пять минут мы пришли
к домику, ярко освещенному. Вахмистр оставил меня при карауле и
пошел обо мне доложить. Он тотчас же воротился, объявив мне, что его высокоблагородию некогда меня принять, а что он
велел отвести меня в острог, а хозяюшку
к себе привести.
Послушайте, ужли слова мои все колки?
И клонятся
к чьему-нибудь вреду?
Но если так: ум с сердцем не в ладу.
Я в чудаках иному чуду
Раз посмеюсь, потом забуду.
Велите ж мне в огонь:
пойду как на обед.
— Кто такой Аркадий Николаич? — проговорил Базаров как бы в раздумье. — Ах да! птенец этот! Нет, ты его не трогай: он теперь в галки попал. Не удивляйся, это еще не бред. А ты
пошли нарочного
к Одинцовой, Анне Сергеевне, тут есть такая помещица… Знаешь? (Василий Иванович кивнул головой.) Евгений, мол, Базаров кланяться
велел и
велел сказать, что умирает. Ты это исполнишь?
— А потом мы догадались, что болтать, все только болтать о наших язвах не стоит труда, что это
ведет только
к пошлости и доктринерству; [Доктринерство — узкая, упрямая защита какого-либо учения (доктрины), даже если наука и жизнь противоречат ему.] мы увидали, что и умники наши, так называемые передовые люди и обличители, никуда не годятся, что мы занимаемся вздором, толкуем о каком-то искусстве, бессознательном творчестве, о парламентаризме, об адвокатуре и черт знает о чем, когда дело
идет о насущном хлебе, когда грубейшее суеверие нас душит, когда все наши акционерные общества лопаются единственно оттого, что оказывается недостаток в честных людях, когда самая свобода, о которой хлопочет правительство, едва ли
пойдет нам впрок, потому что мужик наш рад самого себя обокрасть, чтобы только напиться дурману в кабаке.
Он ей не поверил, обиделся и ушел, а на дворе,
идя к себе, сообразил, что обижаться было глупо и что он
ведет себя с нею нелепо.
—
К сожалению, мне нужно
идти в университет, — объявил Клим, ушел и до усталости шагал по каким-то тихим улицам, пытаясь представить, как встретится он с Лидией, придумывая, как ему
вести себя с нею.
— Ну —
пойдем, — предложила Марина. Самгин отрицательно качнул головою, но она взяла его под руку и
повела прочь. Из биллиардной выскочил, отирая руки платком, высокий, тонконогий офицер, — он побежал
к буфету такими мелкими шагами, что Марина заметила...
— Надо узнать. Предупредить надо, если цела, — говорил Дунаев. — Там у нее книжки есть, я думаю, а мне
идти к ней — осторожность не
велит.
Часа через три брат разбудил его, заставил умыться и снова
повел к Премировым. Клим
шел безвольно, заботясь лишь о том, чтоб скрыть свое раздражение. В столовой было тесно, звучали аккорды рояля, Марина кричала, притопывая ногой...
Еще на год отодвинулось счастье! Обломов застонал болезненно и повалился было на постель, но вдруг опомнился и встал. А что говорила Ольга? Как взывала
к нему, как
к мужчине, доверилась его силам? Она ждет, как он
пойдет вперед и дойдет до той высоты, где протянет ей руку и
поведет за собой, покажет ее путь! Да, да! Но с чего начать?
Он мысленно
вел с ней нескончаемый разговор и днем и ночью.
К «Истории открытий и изобретений» он все примешивал какие-нибудь новые открытия в наружности или в характере Ольги, изобретал случай нечаянно встретиться с ней,
послать книгу, сделать сюрприз.
«Законное дело» братца удалось сверх ожидания. При первом намеке Тарантьева на скандалезное дело Илья Ильич вспыхнул и сконфузился; потом
пошли на мировую, потом выпили все трое, и Обломов подписал заемное письмо, сроком на четыре года; а через месяц Агафья Матвеевна подписала такое же письмо на имя братца, не подозревая, что такое и зачем она подписывает. Братец сказали, что это нужная бумага по дому, и
велели написать: «
К сему заемному письму такая-то (чин, имя и фамилия) руку приложила».
— Жизнь — долг, обязанность, следовательно, любовь — тоже долг: мне как будто Бог
послал ее, — досказала она, подняв глаза
к небу, — и
велел любить.
— Ну, я
пойду, — сказал Тарантьев, надевая шляпу, — а
к пяти часам буду: мне надо кое-куда зайти: обещали место в питейной конторе, так
велели понаведаться… Да вот что, Илья Ильич: не наймешь ли ты коляску сегодня, в Екатерингоф ехать? И меня бы взял.
Он беспрестанно в движении: понадобится обществу
послать в Бельгию или Англию агента —
посылают его; нужно написать какой-нибудь проект или приспособить новую идею
к делу — выбирают его. Между тем он ездит и в свет и читает: когда он успевает — Бог
весть.
Она, накинув на себя меховую кацавейку и накрыв голову косынкой, молча сделала ему знак
идти за собой и
повела его в сад. Там, сидя на скамье Веры, она два часа говорила с ним и потом воротилась, глядя себе под ноги, домой, а он, не зашедши
к ней, точно убитый, отправился
к себе,
велел камердинеру уложиться,
послал за почтовыми лошадьми и уехал в свою деревню, куда несколько лет не заглядывал.
Тит Никоныч и Крицкая ушли. Последняя затруднялась, как ей одной
идти домой. Она говорила, что не
велела приехать за собой, надеясь, что ее проводит кто-нибудь. Она взглянула на Райского. Тит Никоныч сейчас же вызвался,
к крайнему неудовольствию бабушки.
Нужно было узнать, не вернулась ли Вера во время его отлучки. Он
велел разбудить и позвать
к себе Марину и
послал ее посмотреть, дома ли барышня, или «уж вышла гулять».
Она
послала узнать, что Вера, прошла ли голова, придет ли она
к обеду? Вера
велела отвечать, что голове легче, просила прислать обед в свою комнату и сказала, что ляжет пораньше спать.
— Да, да, пойдемте! — пристал
к ним Леонтий, — там и обедать будем.
Вели, Уленька, давать, что есть — скорее.
Пойдем, Борис, поговорим… Да… — вдруг спохватился он, — что же ты со мной сделаешь… за библиотеку?
Бабушка отпускала Марфеньку за Волгу,
к будущей родне, против обыкновения молчаливо, с некоторой печалью. Она не обременяла ее наставлениями, не вдавалась в мелочные предостережения, даже на вопросы Марфеньки, что взять с собой, какие платья, вещи — рассеянно отвечала: «Что тебе вздумается». И
велела Василисе и девушке Наталье, которую
посылала с ней, снарядить и уложить, что нужно.
Велела одеваться Марфеньке, Верочке и приказала мимоходом Василисе достать парадное столовое белье, старинное серебро и хрусталь
к завтраку и обеду. Повару, кроме множества блюд,
велела еще варить шоколад,
послала за конфектами, за шампанским.
Он
пошел к двери и оглянулся. Она сидит неподвижно: на лице только нетерпение, чтоб он ушел. Едва он вышел, она налила из графина в стакан воды, медленно выпила его и потом
велела отложить карету. Она села в кресло и задумалась, не шевелясь.
— Экая здоровая старуха, эта ваша бабушка! — заметил Марк, — я когда-нибудь
к ней на пирог приду! Жаль, что старой дури набито в ней много!.. Ну я
пойду, а вы присматривайте за Козловым, — если не сами, так посадите кого-нибудь. Вон третьего дня ему мочили голову и
велели на ночь сырой капустой обложить. Я заснул нечаянно, а он, в забытьи, всю капусту с головы потаскал да съел… Прощайте! я не спал и не ел сам. Авдотья меня тут какой-то бурдой из кофе потчевала…
Она выходила гулять, когда он пришел. Глаза у ней были, казалось, заплаканы, нервы видимо упали, движения были вялы, походка медленна. Он взял ее под руку, и так как она направлялась из сада
к полю, он думал, что она
идет к часовне,
повел ее по лугу и по дорожке туда.
Я отвернулся, чтобы не заметить этого, и, однако ж, начал дрожать всем телом, и вдруг, обернувшись и шагнув
к одному лакею,
велел ему «тотчас же»
пойти доложить еще раз.
Этого только недоставало. Я захватил мою шубу и, накидывая ее на ходу, побежал вон с мыслью: «Она
велела идти к нему, а где я его достану?»
Не предвидя возможности
посылать к вам писем из Нагасаки, я перестал писать их и начал
вести дневник. Но случай
послать письмо представляется, и я вырываю несколько листов из дневника, чем и заключу это письмо. Сообщу вам, между прочим, о нашем свидании с нагасакским губернатором, как оно записано у меня под 9-м сентября.
Вчера, 17-го, какая встреча: обедаем; говорят, шкуна какая-то видна. Велено поднять флаг и выпалить из пушки. Она подняла наш флаг. Браво! Шкуна «Восток»
идет к нам с
вестями из Европы, с письмами… Все ожило. Через час мы читали газеты, знали все, что случилось в Европе по март.
Пошли толки, рассуждения, ожидания. Нашим судам велено
идти к русским берегам. Что-то будет? Скорей бы добраться: всего двести пятьдесят миль осталось до места, где предположено ждать дальнейших приказаний.
Мы
шли,
шли в темноте, а проклятые улицы не кончались: все заборы да сады. Ликейцы, как тени, неслышно скользили во мраке. Нас провожал тот же самый, который принес нам цветы. Где было грязно или острые кораллы мешали свободно ступать, он
вел меня под руку, обводил мимо луж, которые, видно, знал наизусть.
К несчастью, мы не туда попали, и, если б не провожатый, мы проблуждали бы целую ночь. Наконец добрались до речки, до вельбота, и вздохнули свободно, когда выехали в открытое море.
Он
шел было вон; а когда я показал ему записку, он воротился — и так, от нечего же делать,
повел меня
к альфорадору.
Подъезжаете ли вы
к глубокому и вязкому болоту, якут соскакивает с лошади, уходит выше колена в грязь и
ведет вашу лошадь — где суше; едете ли лесом, он — впереди, устраняет от вас сучья; при подъеме на крутую гору опоясывает вас кушаком и помогает
идти; где очень дурно, глубоко, скользко — он останавливается.
«Однако ж час, — сказал барон, — пора домой; мне завтракать (он жил в отели), вам обедать». Мы
пошли не прежней дорогой, а по каналу и повернули в первую длинную и довольно узкую улицу, которая
вела прямо
к трактиру. На ней тоже купеческие домы, с высокими заборами и садиками, тоже бежали вприпрыжку носильщики с ношами. Мы пришли еще рано; наши не все собрались: кто
пошел по делам службы, кто фланировать, другие хотели пробраться в китайский лагерь.
Но это все неважное: где же важное? А вот: 9-го октября, после обеда, сказали, что едут гокейнсы. И это не важность: мы привыкли. Вахтенный офицер
посылает сказать обыкновенно
К. Н. Посьету. Гокейнсов
повели в капитанскую каюту. Я был там. «А! Ойе-Саброски! Кичибе!» — встретил я их, весело подавая руки; но они молча, едва отвечая на поклон, брали руку. Что это значит? Они, такие ласковые и учтивые, особенно Саброски: он шутник и хохотун, а тут… Да что это у всех такая торжественная мина; никто не улыбается?
Про другое, которое следовало переслать в Едо,
к высшим властям, он
велел сказать, что оно должно быть принято с соблюдением церемониала, а он, губернатор, определить его сам не в состоянии и потому
послал в столицу просить разрешения.